Меня зовут Тарас Ковальчук, мне пятьдесят два, и я живу в том же доме на улице Соборной в Ужгороде, где прожил последние двадцать три года. В тот дом мы въехали вдвоём с Ирой и её шестью детьми, когда мне было двадцать девять, а младшему из детей, Данилку, — три с половиной.
Ира исчезла на Азовском море, в Бердянске, в конце августа. Я запомнил этот день по глупой мелочи: в руках у меня было три бутылки «Живчика» и пакет с чебуреками, уже остывшими. Мы приехали туда впервые — последний заезд перед школой, старший, Максим, должен был в сентябре пойти в четвёртый класс.
Мы с Ирой ещё не расписались. Она была вдовой, я — водителем маршрутки, который однажды подвозил её с сумками из «Сільпо» и застрял в её жизни на годы. Дети называли меня по-разному: Данилко — «дядя Тарас», а вот Максим, старший, — просто никак, обходил стороной, будто проверял, надолго ли я здесь.
В тот полдень Ира попросила меня сходить к ларьку у пирса за лимонадом. «Я тут с ними побуду, — сказала она, — иди, пока очередь не выросла». Я отсутствовал минут пятнадцать, может, двадцать. Когда вернулся — дети копошились в песке, Ирино полотенце лежало на месте, солнечные очки, книжка в мягкой обложке рядом с термосумкой. Самой Иры не было.
Сперва подумал — пошла окунуться. Потом заметил Максима: он стоял у самой кромки воды, будто вкопанный, лицо белое как мел.
— Где мама? — спросил я.
Он не ответил. Просто смотрел на воду.
К вечеру её искали спасатели, соседи по пляжу, случайные отдыхающие. Ближе к полуночи приехавшая полиция уже осторожно говорила про утопление. Тело так и не нашли — ни в тот день, ни через неделю водолазных работ.
Я мог уехать. Многие в посёлке, где мы тогда снимали комнату, ждали именно этого. Двадцать девять лет, ни штампа в паспорте, ни одной бумаги, которая связывала бы меня с этими детьми. Шестеро чужих детей, убитых горем.
Но я остался.
Продал свою «Ниву» — единственное, что у меня было ценного, — чтобы закрыть долги за квартиру. Взял вторую смену на СТО, потом устроился ещё и ночным сторожем на автостоянку. Научился заплетать косички, потому что Соломии, средней из девочек, некому было это делать. Разбирался со школьными справками, с врачами, с истериками по ночам, когда кто-то из младших просыпался с криком. Через полгода в подъезде уже здоровались со мной как со «своим», хотя фамилия у меня была другая.
Прошло десять лет.
В одну из пятниц Максим — уже двадцатилетний, студент политеха в Львове — приехал домой без предупреждения и застал меня на кухне: я менял прокладку в кране. Он остановился в дверях, взрослый мужчина ростом с меня, но с материнскими глазами — теми же, что были у Иры на старой фотографии со свадьбы её первого мужа.
— Батько, — сказал он тихо, — мне кажется, тебе надо знать правду про маму.
Я отложил разводной ключ. Руки были мокрые, и я вытер их о край футболки — той самой, в которой чинил кран каждую вторую субботу уже который год.
— Говори, — сказал я.
Максим сел напротив, положил на стол папку — потрёпанную, с обтрёпанными уголками, будто её носили в рюкзаке годами, боясь открыть при ком-то.
— Она не утонула, — сказал он. — Мама сбежала. Спланировала это заранее.
Я молчал, пока он раскладывал бумаги: копию паспорта на другое имя, распечатку переписки с каким-то человеком по имени Виктор из Николаева, справку из банка о снятии всех накоплений семьи за неделю до поездки — сто двенадцать тысяч гривен. Максим нашёл эту папку три года назад, разбирая вещи бабушки после её смерти, но молчал — не мог решиться показать мне.
— Она знала, что оставляет нас с тобой, — сказал он. — Написала бабушке письмо перед отъездом. Просила присмотреть, если что. Но бабушка не верила, что ты останешься. Думала, сдашь нас в интернат через месяц.
У меня в груди что-то сжалось так, что я чувствовал каждый вдох отдельно. Десять лет я хоронил в себе женщину, которую любил, — а она в это время, возможно, жила где-то под другим именем, с другим мужчиной, зная, что её дети растут без матери, а я разгружаю фуры по ночам, чтобы у них были ботинки к сентябрю.
— Зачем ты мне это принёс именно сейчас? — спросил я.
— Потому что она написала письмо ещё и на моё имя, — ответил Максим. — Оно пришло на бабушкин старый адрес месяц назад. Она хочет встретиться. Пишет, что готова «объясниться» и «восстановить связь с детьми».
Он протянул мне конверт — плотный, кремового цвета, с обратным адресом в Одессе.
Я не стал его читать сразу. Отложил на подоконник рядом с горшком герани, которую когда-то посадила Соломия ещё в пятом классе, и она до сих пор цвела каждую весну.
Через неделю я собрал всех шестерых — уже не детей, а взрослых людей: Максима, Соломию, близнецов Артёма и Богдана, Оксану и самого младшего, Данилка, которому исполнилось уже тринадцать, — за одним столом. Показал письмо. Дал каждому решить самому, хочет ли он встречи с матерью.
Никто не захотел ехать.
Я поехал один — в кафе на Дерибасовской, где она назначила встречу. Узнал её сразу, хотя волосы теперь были короче и светлее. Она постарела спокойно, без надрыва — женщина, которая выбрала себе новую жизнь и, судя по виду, ни разу о ней не пожалела.
— Тарас, — сказала она, — я знала, что ты справишься.
— Ты знала, что я останусь, — ответил я. — Поэтому и ушла именно в тот день, когда я отошёл за лимонадом. Рассчитала время.
Она не стала отрицать.
Я не кричал и не устраивал сцен. Просто достал из портфеля папку — свою, не Максимову, — с документами, которые собирал последние десять лет: справки об опеке, которую мне всё-таки удалось оформить через суд ещё на седьмой год, свидетельства о смене фамилий детям на мою, договор дарения квартиры на Соборной, которую я в итоге выкупил у государства и переписал в равные доли на всех шестерых.
— Вот, — сказал я, положив папку на стол между нами. — Это дети. Юридически, по документам, по факту — мои. У тебя нет здесь ни одной подписи, ни одной ночи без сна, ни одной купленной тетрадки. Если хочешь войти в их жизнь — это их выбор, не мой и не твой. Но рассчитывать на что-то из того, что я построил за эти годы, тебе не на что: ни на квартиру, ни на детей, ни на меня.
Она смотрела на папку, не притрагиваясь к ней.
Я встал, расплатился за кофе, который не допил, и вышел на улицу, где пахло морем и жареными пирожками с уличного лотка. Домой я вернулся поздно вечером — успел как раз к тому моменту, когда Данилко жарил яичницу на кухне, а Соломия материлась над утюгом, разглаживая себе рубашку перед завтрашним экзаменом.
— Ну как? — спросил Максим, оторвавшись от учебника.
— Никак, — сказал я, вешая куртку на крючок у двери. — Яичница подгорает.






