# Четырнадцатая банка
Последнюю банку, четырнадцатую, я домывала в тот момент, когда услышала за дверью шаги и звонкий голос внучки. В руках у меня было вишнёвое варенье, которое Ульяна так хвалила в прошлый раз. Богдан уже открывал багажник своего серого «Фольксвагена», второй раз за двадцать минут спускаясь вниз с пакетом.
В прихожей пахло борщом и ванилью из духовки. На тюле висела пыль, не сбитая за месяц, в окне напротив отражалась голая осенняя липа. Во дворе кричали мальчишки, а под подъездом, на лавочке у третьего подъезда, по-прежнему сидела соседка Галина Петровна с палочкой. Я всё бросила на сушилку и крикнула Богдану:
— Заноси банки, что отдал в тот раз, поставишь под раковину.
Он что-то буркнул, но не обернулся. Ульяна застёгивала на Олесе жёлтую курточку и не смотрела на меня. Олеся перебирала мои прищепки на бельевой верёвке, приговаривая:
— Бабушка, а у тебя бельё пахнет зимой!
В этот момент, уже натягивая носки, она спросила:
— Мама, а мы через неделю опять поедем к бабушке за банками?
Ульяна хохотнула, поправила дочери шапку:
— Через месяц, котику, не через неделю. Мы же не каждый день к бабушке ездим — у неё своих дел хватает.
Олеся на секунду подняла на взрослых свои не по-детски серьёзные глаза:
— А тётя Магда из садика говорила, что её бабушка блины печёт и с ней в ляльки играет. А мы только банки забираем.
Я в этот момент сжала в руке мокрое полотенце. С него капало на кафель. Кап, кап. На кухне тикал мамин ходик, подвешенный ещё в 1987-м. После этих слов слышно было, как в подъезде с грохотом едет лифт.
Я не знала, что им ответить. Ульяна взяла Олесю за руку и потянула к выходу. Богдан как раз поднялся с очередной пустой сумкой. Чмокнул меня в висок:
— Спасибо, мам. Я наберу на неделе.
Я закрыла за ними дверь и села на табурет в прихожей. На полу валялась детская перчатка, которую Олеся забыла. Я подняла её, положила на полку в прихожей — думала, отдам в следующий раз. Просто сидела и смотрела на дверной глазок, за которым уже никого не было.
Никакого звонка «на неделе» не было. Как не было его ни разу за последние два года. Каждый месяц — приезд, двадцать минут за столом, полтора часа на сбор банок. Всё. Больше никаких «мам, как ты там».
Меня зовут Валентина Петровна. Мне шестьдесят пять. Тридцать лет учила русскую словесность в гимназии, потом восемь лет отработала в библиотеке на Пятницком поле. Моего мужа, Григория, не стало шесть лет назад: остановилось сердце прямо в троллейбусном парке, после смены. С тех пор моя жизнь — это кухня и банки. Я готовила, чтобы не говорить с пустыми стульями. В понедельник варила борщ, в среду лепила вареники с картошкой и шкварками, в пятницу ставила тесто на пирожки. Летом — мариновала огурцы, крутила вишнёвый компот, делала кабачковую икру. Погреб под домом у меня был забит стеклом, как сельмаговская витрина на майские.
Сначала я отдавала Богдану всё это просто так: «Возьми, сынок, домашнее, не то, что из супермаркета на АТБ». Он брал. Ульяна улыбалась. Потом пошли списки: в прошлый раз мало огурцов, добавь ещё квашеной капусты, а борщ в тех больших банках, что с зелёной крышкой, получился слишком сладкий.
Я подстраивалась. Ставила на подоконник недельный план: в четверг — закупки на рынке на Нивках, в пятницу — маринад, в субботу — обед на воскресенье и торт «Наполеон», который Ульяна однажды назвала «почти как в кондитерской». В воскресенье, в шесть утра, я вставала, чтобы всё было тёплым к одиннадцати. Богдан ни разу не спросил, сколько я потратила на мясо или когда я последний раз сидела в кресле просто так.
Однажды я выдавила из себя, стоя у открытого багажника:
— Богдаша, я тебе банки начинаю считать, как бухгалтерша из сельсовета. Скоро ревизию проведу.
Он засмеялся, не отрываясь от телефона:
— Мама, это значит, что у тебя лучший борщ на весь Чернигов. Чего же не брать.
Та октябрьская неделя прошла у меня как в тумане. Я не пошла на базар в четверг. В пятницу не включила плиту. В субботу, когда обычно месила дрожжевое тесто, я сидела на кухне и чистила старую чесночную давилку, которую Григорий не дал выбросить ещё в позапрошлом году. Разобрала её на три части, протёрла, собрала заново. За окном на подоконник капал дождь, и пахло прелыми листьями из палисадника.
В следующее воскресенье, как по расписанию, зазвонил телефон. Богдан:
— Мам, ну что, выезжаем? Олеся всю неделю про вишнёвое варенье спрашивает.
Я сидела на табурете, рядом на полке лежала перчатка Олеси.
— Сынок, — сказала я. — В этом месяце я ничего не готовила. Я устала.
В трубке стало так тихо, что я подумала, будто обрыв связи. Потом он:
— А, ну… тогда, может, перенесём на следующий месяц? Ульяне всё равно надо к косметологу, а мне — в шиномонтаж.
Я повесила трубку. По ту сторону окна шёл первый снег, мокрый и редкий — такой, что тает, не долетая до асфальта. На улице Ивана Мазепы, под старым фонарём, сгорбившись, стояла Галина Петровна. Она глядела на мой подъезд и, кажется, узнала меня в окне.
Через два дня я надела выходное пальто, спрятала в карман паспорт и документы на квартиру. Поехала к нотариусу в центр. В маленькой приёмной пахло купюрами и старыми бумагами, на столе у нотариусши лежал запечатанный в пластик график приёма. Я выложила перед ней бумаги и сказала:
— Хочу переписать квартиру на Раису Николаевну. Она моя соседка. Только пусть вы не сразу ей передаёте. Сначала пусть подпишет обязательство ухаживать за мной в случае недееспособности.
Нотариусша, женщина лет пятидесяти, поправила очки. Никак не прокомментировала. Я заплатила за консультацию и за регистрацию договора ещё восемьсот шестьдесят гривен. На полу под столом стояла картонная коробка с чистыми бланками. Одна из них, с жёлтой строчкой «місто Чернігів, вул. Коцюбинського», выпала, и я подняла её. Нотариусша протянула мне ручку.
Когда я вышла, на улице снова пахло мокрой землёй и троллейбусной проводкой. Я позвонила в дверь Раисы Николаевны — она жила этажом ниже уже двадцать лет.
— Рая, — сказала я с порога. — Ты каждый день мне приносила молоко и не спрашивала зачем. Теперь я переписала квартиру на тебя. Если согласишься жить со мной до конца и ухаживать, — твоя будет.
Раиса Николаевна долго смотрела на меня, потом замахала руками. Заругалась. Ушла в глубь своей квартиры, где на кухне у неё всё время горела лампочка. Я слышала, как она наливала воду в чайник. Прошло минут десять. Потом она вышла и сказала тихо:
— Внуку своему такой фокус покажи, дура. Не мне.
Я улыбнулась — не Богдану, не Ульяне, не им.
Через неделю после визита к нотариусу я услышала, как во двор въезжает знакомый «Фольксваген». Богдан приехал один, без Ульяны и Олеси. Багажник у машины был пустой — сам так решил. Видимо, что-то заподозрил. А может, стосковался.
Я открыла дверь, но в квартиру не пригласила. Встала на пороге.
— Чего не готовишь, мам? — спросил он вместо приветствия. — Я звонил три раза, ты не брала трубку. Думал, заболела. Приехал проверить.
— Входи. На кухне холодный чай с чабрецом.
Он вошёл. По привычке направился к плите, приподнял крышку кастрюли. Кастрюля была сухая, на стенках — застывший крахмал от прошлого месяца. Богдан повернулся ко мне. На лице его появилось то самое выражение, которое я ненавидела в детстве: «мама, ты что-то не в духе».
— Мам, ну хватит. Обиделась? Ну не смогли мы в то воскресенье. У Ульяны стресс на работе. А мне и так хватает. Ты чего демонстративно кастрюли не моешь?
Я подошла к подоконнику. На нём стояла стеклянная банка с вишнёвыми косточками — я всегда кидала их туда, когда варила варенье. Внутри, под слоем высохших косточек, лежала свёрнутая бумажка. Я написала её в ту субботу, когда чистила давилку для чеснока: список того, что Григорий любил на закуску к холодцу — хрен, горчица собственного помола, чеснок. Ничего особенного. Просто хотела, чтобы почерк его жены остался хоть где-то, кроме мамина ходика на кухне.
Я открыла ящик кухонного стола. Достала папку с договором и копией завещания. Положила перед Богданом.
— Вот, сынок. Ознакомься.
Богдан взял её. Открыл. Прочитал, шевеля губами. Потом поднял на меня глаза. Теперь он действительно смотрел на меня — без телефона в руке, впервые за долгое время.
— Ты переписала квартиру на Раю? — проговорил он. — Ты совсем с ума сошла?! Это же наше жильё! Я тут вырос!
Я не стала спорить. Взяла из его рук папку, закрыла её.
— Квартира стоит на рынке сейчас двести сорок тысяч гривен. Вы раз в месяц увозили из неё еды тысяч на пять, не считая моего времени. За четыре года набежало как раз на первый взнос. Рая будет ухаживать за мной, если я не смогу сама. А ты можешь приезжать в гости. Просто так.
Богдан стукнул кулаком по столу. Задребезжала банка с вишнёвыми косточками. Записка внутри подпрыгнула.
— Это я тебе что, за едой приезжал?! Ты родная мать, а я должен был подписывать с тобой договор? Что ты вытворяешь?
— Ты приезжал за банками. Олеся в шесть лет это сформулировала лучше тебя.
Он дёрнулся, будто я его ударила. Потом сгрёб со стола ключи от машины.
— Библиотекарша! — крикнул он. — Сидела в своих книжках и досиделась.
Я стояла у окна и смотрела, как он выходит из подъезда. Под ногами у него скрипела белая крошка — то ли снег, то ли соль, рассыпанная дворником. «Фольксваген» завёлся со второго раза. Богдан не оглянулся.
Прошло шестнадцать дней. Я никому не звонила. Раиса Николаевна, узнав, что я и вправду подписала бумаги, явилась ко мне с миской холодца. Поставила на стол, села напротив.
— Ты, Валя, — дура, — сказала она, но уже без злости. — Но холодца поешь.
Я съела. Холодец был вкусный, с чесноком, как любил Григорий.
На семнадцатый день в дверь позвонили. Я открыла. На пороге стоял Богдан. Он держал в руках пакет. Развернул его: внутри лежала коробка конфет «Чернігівські» и пустая трёхлитровая банка.
— Я, это… — начал он и запнулся. — Я на парковке постоял час. Думал, как в квартиру войти. У меня ведь ключи от общей двери есть, но от твоей — нет.
Я стояла, держась за дверной косяк. Он переминался.
— Мам, можно я зайду? Без багажника. Вот эта банка пустая, я её из дому взял, думал, может, отдам. Знаешь, где стояла? Под раковиной. Там ещё шесть штук. Их Ульяна хотела в утиль. А я не дал.
Я отошла в сторону.
— Входи. Только не за банками.
Он сделал шаг вперёд. Пакет с конфетами положил на стиральную машину. Оглядел кухню. Увидел сухую кастрюлю, чистую раковину, на подоконнике — стеклянную банку с вишнёвыми косточками. Протянул к ней руку, взял, повертел.
— А это что? — спросил.
— Секрет. Может, потом расскажу.
Он поставил банку на место. Заметил перчатку Олеси на полке в прихожей, кивнул на неё:
— Она весь месяц про неё спрашивала. Думала, потеряла.
— Заберёшь сегодня, — сказала я. — Не потерялась, лежала у меня.
Он сел на табурет — тот самый, на котором я просидела два часа в тот вечер, когда впервые осталась одна с этой перчаткой в руках.
— Мам, я понял. Ты не должна была переписывать квартиру. Но я не из-за неё пришёл. Я из-за тебя.
Я налила чай в две чашки. Одна — моя, с отбитой ручкой. Вторая — Григория, с надписью «Лучшему водителю». Я протянула её Богдану.
— Пей. И приезжай в следующую субботу. Я истоплю баню не для еды, а просто так. Олесю привезёшь — будет прыгать.
Богдан глотнул чай, обжёгся. Потом спросил:
— А можно я всё-таки оставлю тебе конфеты? И ту пустую банку забери, а то она мне квартирный ремонт мозолит.
Я кивнула, забрала перчатку с полки и протянула ему:
— И вот это возьми. Отдай Олесе.
Он сунул перчатку в карман куртки.
Когда он ушёл, я закрыла дверь на оба замка. Подошла к окну. За окном наконец-то повалил снег — крупный, настоящий, такой, что укрывает и скамейку, и подъезд, и старую липу. Богдан сел в машину, прогрел её, включил дворники. Он не сорвался с места, как в прошлый раз. Посидел минуту, глядя на мой подъезд, потом дал по газам и уехал.
Я стояла на кухне и смотрела на тёмный след от шин. Подошла к подоконнику. Взяла банку с вишнёвыми косточками, вынула записку, развернула — прочитала список, написанный моей рукой в ту октябрьскую субботу: хрен, горчица, чеснок, три головки, лаврушка — две штуки. Свернула её обратно, опустила в банку, закрутила крышку туго-туго.
Поставила банку обратно на подоконник, рядом с чистой сухой кастрюлей, и пошла разбирать сумку с пустыми банками, которые Богдан всё-таки не забрал.






