Свою первую смену в кулинарии на Соборной я отработал в ноябре, когда за окном уже с четырёх становилось серо, а батареи грели так, что окна запотевали. Меня зовут Богдан Ковальчук, мне двадцать три года, и в тот вечер я впервые должен был закрывать заведение сам, без хозяина над душой. До девяти оставалось двадцать минут, стулья уже стояли перевёрнутыми на трёх столиках, а у окна сидела одна посетительница — пожилая женщина в вязаном берете, с чашкой кофе, которая давно остыла.
Пан Григорий, хозяин, вышел из подсобки, отряхивая муку с фартука, и буркнул себе под нос:
— Эта всегда сидит до самого закрытия. Иди скажи ей, что пора, а у меня ещё заказ в "Сільпо" на завтра считать.
Я подошёл к столику. Женщина смотрела в окно на пустую остановку, откуда только что отъехал троллейбус, и не заметила, что я стою рядом.
— Извините, — сказал я тихо. — Мы закрываемся. Принести ещё что-нибудь, пока я не выбил чек?
Она обернулась не сразу, будто возвращалась откуда-то издалека.
— Я просто жду, — сказала она, и голос у неё дрогнул. — Хотя знаю, что всё равно не придёт.
Я спросил, кого она ждёт. Она помешала ложечкой в остывшем кофе, хотя сахар там давно нечего было растворять.
— Сына. Мы сюда заходили, когда он был маленький, после бассейна, тут рядом, в "Дельфине". Он всегда брал шарлотку. А теперь у него своя жизнь… и обо мне забыл.
Внутри что-то сжалось. Маму я потерял в девять лет — авария на трассе под Житомиром, в дождь, в марте, — и все эти годы мне не хватало того, кто спросил бы, обедал ли я.
— У меня завтра никаких планов, — услышал я собственный голос. — Может, зайдёте на кофе? Я угощаю.
Она улыбнулась одним уголком губ и кивнула в знак согласия.
Так началась наша ежедневная встреча — не в кулинарии, а в кондитерской на площади Королёва, где официантка через неделю уже перестала спрашивать, что мы будем заказывать, и просто приносила два кофе с молоком и одну шарлотку на двоих. Звали её пани Оксана Тарасенко, ей было семьдесят восемь лет, и сорок два года она проработала швеёй в ателье на улице Небесной Сотни, которое давно закрыли. Она рассказывала мне про мужа, умершего от инфаркта пятнадцать лет назад, про сына Андрея, который уехал в Киев и звонил всё реже, пока не осталось только сообщение на Рождество, и то смс-кой. Я рассказывал ей про заочное отделение, которое тянул между сменами, про девушку, которая меня бросила, потому что, как она говорила, "тебя никогда нет дома", и про то, что иногда просыпаюсь ночью и какое-то время не могу вспомнить лицо матери.
Пани Оксана стала готовить мне бутерброды на второй завтрак — заворачивала их в тот же вощёный пакет в голубую полоску, в какой когда-то заворачивала сыну. Я провожал её до дома на Небесной Сотни и носил её пакеты из "АТБ". В её квартире на третьем этаже всегда пахло стиральным порошком и старым кофе, а на подоконнике стоял кактус, который, по её словам, пережил уже трёх жильцов до неё.
В феврале, когда на площади лежал грязный слежавшийся снег, пани Оксана начала кашлять и два дня подряд не приходила на кофе. На третий день я сам зашёл к ней. Застал её на полу в прихожей — в сознании, но не могла подняться. Я вызвал скорую из областной больницы и поехал с ней, держа её за руку всю дорогу, как человек, у которого есть на это право.
Диагноз звучал так: пневмония на фоне истощённого сердца. Врач в терапевтическом отделении сказал прямо, что прогнозы плохие, и спросил, родственник ли я. Я сказал, что да — и никто это не оспорил, потому что за две недели у её кровати больше никто не появился.
Я позвонил сыну, номер которого нашёл в её старой записной книжке в кожаном переплёте. Андрей ответил, сказал, что "как раз сейчас запарка на работе", что "приедет, если что-то изменится", и повесил трубку. Больше не перезвонил.
В последний вечер, когда монитор у кровати пищал всё реже, пани Оксана открыла глаза и попросила подать ей очки, хотя уже час ничего не читала. Она держала их в руке, как что-то, что не хочется выпускать, и сказала:
— Богдан. Хочешь быть моим сыном? По-настоящему, не понарошку.
У меня перехватило горло.
— Вы мне мать, какой у меня никогда не было. А я буду вам сыном, который вам нужен.
Мы обнялись, осторожно, потому что трубки от капельницы путались между нами, и это было наше последнее объятие. Она умерла под утро, когда медсестра как раз меняла ей пакет с капельницей, а я сидел рядом на пластиковом стуле, не спав уже двадцать часов.
Похороны организовал я — через ритуальную службу на Вокзальной, на деньги, которые пани Оксана оставила мне в конверте, спрятанном в ящике с колготками, вместе с запиской: "На похороны, чтобы никому не пришлось хлопотать". Андрей приехал на кладбище с опозданием на двадцать минут, в чёрной куртке, с лицом, которое не могло смотреть мне в глаза. После церемонии он подошёл и спросил, кто я вообще такой.
Я ответил не сразу. Открыл папку, которую держал под мышкой, — ту самую, с которой я ходил к нотариусу на улице Михайловской, где неделей раньше, ещё при жизни, пани Оксана составила завещание. Квартиру на Небесной Сотни, сорок восемь квадратных метров, она записала на меня. Не из мести сыну — она сама так сказала нотариусу, — а потому что это я последние четыре месяца подавал ей чай, а не тот, кто должен был это делать пятнадцать лет.
— Я человек, который был рядом, когда у вас была "запарка на работе", — сказал я и протянул ему копию документа, чтобы прочёл сам, а не гадал.
Андрей постоял немного с этой бумагой, шевелил губами, будто хотел что-то сказать, но ничего не вышло. Он развернулся и пошёл к машине, не оглядываясь.
Ключи от квартиры на Небесной Сотни теперь ношу в кармане вместе со своими. На подоконнике всё так же стоит тот кактус. Я купил рядом ещё один горшок — подумал, что одному на окне становится одиноко.






